Mini-Collection of Short Stories: A Lady of Bayou St. John, The Story of an Hour, and Regret

Мини-сборник рассказов: Леди из Байу Сент-Джон, История одного часа, Сожаления

×

Леди из Байу Сент-Джон

Чувство острого одиночества пронзало дни и ночи мадам Делизл.

Гюстав, ее муж, был далеко, где-то в Виргинии с войсками Борегара, а она осталась, не считая рабов, совершенно одна в этом старом доме в Байу Сент-Джон.

Мадам была очень красива.

Настолько красива, что она находила немало удовольствия в том, чтобы сидеть часами перед зеркалом, упиваясь собственным очарованием. Она с восхищением рассматривала свои блестящие золотые локоны, томный взгляд своих голубых глаз, изящные черты своего лица и свою мягкую сияющую кожу.

Она было очень молода.

Настолько молода, что все еще весело играла с собаками, дразнила своего попугайчика и не могла уснуть, если старая негритянка Манна-Лулу, сев подле ее кровати, не рассказывала ей на ночь какую-нибудь историю.

В общем, она все еще была ребенком, неспособным постичь весь масштаб трагических событий, за развитием которых весь мир наблюдал, затаив дыхание.

Она воспринимала это, как мимолетное кошмарное недоразумение, которое наполнило ее существование мраком, лишив его всякой радости.

Однажды, остановившись поболтать, Сепенкур посчитал, что она выглядит очень одинокой и несчастной.

Она была бледна, и ее голубые глаза потускнели от невыплаканных слез.

Сепенкур был родом из Франции и жил неподалеку.

Он лишь пожимал плечами, наблюдая за ходом войны, в которой брат был против брата. Эта борьба была ему безразлична и вызывала негодование лишь по поводу того, что нарушает спокойствие его жизни. Однако он был еще достаточно молод, чтобы в его венах играла горячая кровь.

Когда он простился с мадам Делизл в тот день, подернувшая ее глаза дымка словно испарилась, и царящий вокруг нее мрак начал рассеиваться.

Эта таинственная, непрочная связь, называемая симпатией, заставила их раскрыться друг перед другом.

Тем летом он приходил к ней довольно часто, всегда одетый в белый легкий костюм и с цветком в петлице.

Он пытался встретиться с ней взглядом, его красивые карие глаза смотрели на нее тепло и дружелюбно. Это успокаивало ее, как ласка успокаивает плачущего ребенка.

Ей нравилось смотреть на его стройную, немного сутулую, фигуру, неспешно прогуливающуюся по аллее, по обеим сторонам которой росли магнолии.

Иногда с полудня и до самой ночи они сидели в покрытом зеленью углу галереи, потягивая черный кофе, который им периодически приносила Манна-Лулу, и разговаривая без умолку. Так было в первые дни, когда они бессознательно доверяли себя друг другу.

Однако очень быстро настал час, когда им начало казаться, что говорить больше не о чем.

Он рассказывал новости о войне, и они без всякого интереса обсуждали их, прерывая долгие минуты молчания, которых никто не замечал.

Изредка Гюставу удавалось каким-либо изощренным способом отправить ей письмо, низменно полное сдержанности и печали.

Они читали и вздыхали над этими письмами вместе.

Однажды они стояли в гостиной перед висящим на стене портретом Гюстава, с которого он смотрел на них своим добрым, снисходительным взглядом.

Мадам провела по картине своим шелковым платком и, поддавшись импульсу, нежно поцеловала покрытый краской холст.

В течение прошедших месяцев живший в ее памяти образ мужа словно растворялся в дымке, и ей не удавалось рассеять ее никакими своими способностями и усилиями.

Однажды на закате солнца, который они молча встречали с Сепенкуром, стоя рядом и глядя на раскинувшиеся перед ними топи, пылающие красным светом на западе, он сказал ей: "Мон ами, давай уедем из этого унылого края.

Давай уедем в Париж, только я и ты."

Она подумала, что он шутит, и нервно засмеялась.

"Да, в Париже будет несомненно веселее, чем в Байу Сент-Джон", - ответила она.

Однако он не шутил.

Она сразу же поняла это по его пронзительному взгляду, по дрожанию его нежных губ и по бешеной пульсации выступающей на его загорелой шее вены.

“В Париж, да куда угодно... лишь бы с тобой... ah, bon Dieu!” - прошептал он, схватив ее за руки.

Но она в испуге отстранилась и поспешила вернуться в дом, оставив его в одиночестве.

Той ночью в первый раз в жизни мадам не захотела слушать на ночь Манну-Лулу и задула восковую свечу, которая до этого всегда оставалась зажженной в ее спальне, накрытая высоким хрустальным колпаком.

Она неожиданно превратилась в женщину, способную на любовь и самопожертвование.

Она больше не могла слушать истории Манны-Лулу.

Она хотела остаться одна, чтобы содрогаться в рыданиях.

Утром в ее глазах не было слез, но она отказалась принять Сепенкура, когда тот пришел.

Затем он написал ей письмо.

"Я оскорбил Вас, и вместо этого я предпочел бы смерть, - говорилось в нем.

Не лишайте меня возможности видеть Вас, в этом - вся моя жизнь.

Позвольте мне упасть к Вашим ногам, хотя бы на один миг, чтобы я мог услышать, что Вы меня прощаете."

Мужчины издавна писали подобные письма, но откуда мадам могла об этом знать?

Для нее это был голос, доносившийся из неизвестности, словно музыка, которая пробуждала в ее душе сладостное волнение, наполняющее и завладевающее всем ее существом.

Когда они встретились, ему было достаточно взглянуть на ее лицо, чтобы понять, что нет необходимости бросаться к ней в ноги и молить о прощении.

Она ждала его под раскидистыми ветвями дуба, который, словно страж, стоял у ворот ее дома.

На миг он взял ее дрожащие руки в свои.

Затем он заключил ее в объятия и обсыпал поцелуями.

- Ты уедешь со мной, мон ами? Я люблю тебя... Так люблю тебя! Поедем со мной, мон ами!

- Куда угодно, куда угодно, - ответила она так тихо, что ему было трудно расслышать ее слова.

Но она не уехала с ним.

Судьба распорядилась иначе.

Той ночью ей принесли письмо от Борегара, в котором сообщалось, что Гюстав погиб.

В начале следующего года Сепенкур решил, что, учитывая все обстоятельства, новая попытка поговорить о своих чувствах с мадам Делизл не будет выглядеть неподобающе поспешной.

Его любовь была сильна, как никогда раньше. Вероятно, это чувство обострилось из-за долгого периода молчания и ожидания, который он пережил.

Как и предполагал, он нашел ее, укутанной в траур.

Она поприветствовала его с тем выражением, с которым встречают старого доброго священника, помогающего найти успокоение в вере, мягко взяв за обе руки и назвав "cher ami".

Ее отношение и манера держаться привели Сепенкура к горькому и сбивающему с толку заключению, что он не занимал ее мыслей.

Они сидели в гостиной перед портретом Гюстава, украшенным его орденской лентой.

Над портретом висела его сабля, а под ним лежала гора цветов.

Сепенкур с трудом сдержал себя, чтобы не преклонить колени перед этим алтарем, предвещавшим крах его надежд.

Легкий ветерок прогуливался над топями.

Он достигал их через открытое окно, принося с собой сотни едва различимых звуков и запахов весенней поры.

Казалось, что это напоминает мадам о чем-то очень далеком, судя по ее мечтательному взгляду, устремленному в голубую высь.

Сепенкур больше не мог справиться с неприятным волнением, побуждающим его говорить и действовать.

"Вы должны знать, что привело меня сюда, - начал он резко, придвигая свой стул поближе к ней. - Все эти месяцы я не переставал любить и ждать Вас.

Днем и ночью, меня преследовал звук вашего голоса, ставшего мне таким дорогим, взгляд ваших глаз..."

Она пренебрежительно протянула ему руку. Он взял ее в свою.

Она не отдернула ее, но и не проявила какого-либо чувства.

"Вы не могли забыть, что вы тоже любили меня не так давно, - продолжал он пылко, - что Вы были готовы следовать за мной куда угодно... куда угодно! Вы помните?

Я пришел, чтобы просить вас выполнить это обещание, чтобы предложить вам стать моей женой, моей спутницей, самым дорогим, что у меня есть в жизни."

Она слушала его мягкий, умоляющий голос, словно он говорил на чужом, не вполне понятном ей языке.

Она отняла свою руку и задумчиво приложила ее ко лбу.

- Вы не чувствуете... Вы не понимаете, мон ами, что теперь все это невозможно? Даже мысль об этом, - спокойно сказала она.

- Невозможно?

- Да, невозможно. Разве вы не видите, что теперь мое сердце, моя душа, мои мысли, да и вся моя жизнь должны принадлежать другому? Иначе быть не может.

- Вы хотите, чтобы я поверил, что вы можете принести свою молодость в жертву тому, кто уже мертв?! - воскликнул он с выражением, напоминающим ужас.

Ее задумчивый взгляд был обращен на гору цветов, лежащую перед ней.

- Мой муж никогда не казался мне таким живым, как сейчас, - ответила она со слабой сочувственной улыбкой, указывающей Сепенкуру на его глупость. - Все, что меня окружает, напоминает мне о нем. Я смотрю на раскинувшуюся там топь и вижу, как он идет ко мне, усталый и перепачканный грязью после охоты.

Я вижу его, сидящим на этом или на том стуле. Я слышу его голос, такой знакомый мне, его шаги в галереях. Мы снова прогуливаемся вместе под магнолиями, и ночью во сне я чувствую его здесь, рядом с собой. Как может быть иначе?!

О! Этих нахлынувших воспоминаний хватит, чтобы заполнить всю мою жизнь, даже если я проживу сто лет!

Сепенкур не понимал, почему она не могла просто снять со стены саблю и насквозь пронзить его тело несколько раз.

Это было бы несравненно приятней, чем сказанные ею слова, обжигающие его душу.

Он поднялся, сбитый столку и взбешенный от боли.

- Тогда, мадам, мне остается только удалиться, - произнес он, запинаясь. - Прощайте.

- Не обижайтесь, мон ами, - сказала она ласково, протягивая ему руку. - Я полагаю, Вы отправитесь в Париж?

- Какая теперь разница, куда я отправлюсь?! - воскликнул он в отчаянии.

- О, я всего лишь хотела пожелать вам бон вояж, - дружелюбно промолвила она.

После Сепенкур провел множество дней в бесплодных раздумьях, пытаясь постичь эту тайну психологии, зовущуюся женским сердцем.

Мадам по-прежнему живет в Байу Сент-Джон.

Она уже довольно пожилая леди, очень красивая пожилая леди, не давшая ни малейшего повода для упрека за все то время, в течение которого она была вдовой.

Воспоминания о Гюставе по-прежнему наполняют ее дни, принося ей радость.

Ни одного года не обошлось без того, чтобы она не заказала торжественную службу за упокой его души.

1893

История одного часа

Все знали, что у Миссис Мэллард больное сердце, и поэтому старались, как можно осторожней, преподнести ей новость о смерти мужа.

Отрывистыми фразами и тонкими намеками, скрывающими половину правды, об этом ей сообщила ее сестра Жозефин.

Друг ее мужа Ричардз тоже был там, рядом с ней.

Он как раз находился в редакции газеты, когда пришло известие о железнодорожной аварии. Имя Брэнтли Мэлларда значилось первым в списке погибших.

Ричардз немного задержался лишь для того, чтобы удостовериться, что это правда, и, как только еще одна телеграмма была получена, он поспешил сообщить печальную новость, чтобы его не опередил кто-нибудь из менее тактичных и заботливых друзей.

Миссис Мэллард отреагировала на это известие не так, как большинство женщин, проявляющие абсолютную неспособность поверить в серьезность произошедшего.

Упав в объятия своей сестры, она тут же разрыдалась, поддавшись резкому, дикому порыву.

Когда нахлынувшая на нее буря печали успокоилась, она в одиночестве удалилась к себе в комнату.

Она не хотела никого видеть.

Там перед открытым окном стояло большое, удобное кресло.

Она упала в него, поддавшись усталости, которая наполняла ее тело, и, казалось, начинала овладевать душой.

В неогороженном скверике перед своим домом она видела деревья, верхушки которых дрожали, словно радуясь новой жизни, принесенной весенней порой.

Воздух был пропитан приятным ароматом дождя. С ближайшей улицы доносился голос торговца, предлагающего свои товары.

Едва различимы были звуки доносившейся откуда-то издалека песни. С карниза раздавалось чириканье бесчисленных воробьев.

Кусочки голубого неба уже проглядывали среди облаков, плывущих и нагромождающихся друг на друга на западе, куда выходило окно.

Откинув голову на находящуюся на кресле подушку, она сидела практически неподвижно за исключением моментов, когда она вздрагивала от подступающих к горлу рыданий, как ребенок, который всхлипывает во сне, если, засыпая, он плакал.

Она была молода, черты ее красивого спокойного лица говорили о сдержанности и определенной силе духа.

Однако сейчас лишенный осмысленности взгляд ее глаз был устремлен в одну точку, находящуюся где-то среди проблесков голубого неба.

Этот взгляд говорил, скорее, не о том, что она о чем-то размышляет, а о том, что она остановилась на какой-то очень важной мысли.

На нее надвигалось доселе неизвестное чувство, и она страшилась его приближения.

Что это было?

Она не знала, это чувство было слишком неуловимым и эфемерным, чтобы дать ему точное определение.

Но она ощущала, как оно отделяется от неба, достигая ее через звуки, ароматы и краски, наполняющие воздух.

Ее грудь возбужденно поднималась и опускалась.

Она начала осознавать, что за чувство овладевало, и пыталась бороться с ним, призывая на помощь свою силу воли, мощь которой не превосходила мощь ее белых изящных рук.

Когда она перестала бороться, ее слегка приоткрытые губы еле слышно прошептали какое-то слово.

Она продолжала тихо повторять его снова и снова: "Свободна, свободна, свободна!"

Затем последовало выражение ужаса, отразившееся в пристальном безжизненном взгляде глаз, сохранивших свою проницательность и блеск.

Сердце часто билось, пульсирующая кровь согревала и расслабляла каждую частичку ее тела.

Она не переставала задаваться вопросом, не переполняет ли ее чудовищное чувство радости.

Ясное и острое восприятие реальности позволило ей избавиться от этой идеи, как от слишком банальной.

Она знала, что снова заплачет, когда увидит ласковые, нежные руки, сложенные в последнем прощании, и обездвиженное смертью бледное лицо, не выражавшее при жизни ничего, кроме любви к ней.

Однако за этим горьким моментом она видела долгие годы жизни, которые будут принадлежать исключительно ей.

И она с радостью распахнула свои объятия, словно в знак приветствия.

Теперь она будет жить только для себя, а не для кого-то другого.

Никто не будет насаждать ей свою порабощающую волю с той слепой настойчивостью, с которой действуют те, кто считает себя в праве навязывать свои желания другим.

Независимо от того, делается ли подобное с добрыми или злыми намерениями, в тот краткий миг просветления она осознала, что это – преступление.

А ведь она все же любила его... Иногда. Чаще не любила.

Да, и какая теперь разница?! Чем была любовь, неразгаданная тайна, по сравнению с этим чувством самоутверждения, которое в ее понимании неожиданно стало центром ее существа?!

"Свободна! Свободна телом и душой!" - продолжала шептать она.

Жозефин стояла на коленях перед закрытой дверью и через замочную скважину умоляла впустить ее.

"Луиз, открой дверь! Умоляю, открой дверь! Ты сделаешь себе только хуже! Что ты делаешь, Луиз?! Ради Бога, открой дверь!"

"Уходи. Я не сделаю себе хуже." Нет. Напротив, она чувствовала, как вдыхает самый эликсир жизни через это открытое окно.

Ее воображение рисовало яркие картины предстоящих дней.

Весенних дней, летних дней... Всех тех дней, которые будут принадлежать только ей.

Она быстро прошептала молитву о том, чтобы прожить долгую жизнь. Странно, но только вчера она с содроганием думала о том, что ее жизнь может быть долгой.

Наконец, она встала и открыла дверь, о чем так настойчиво просила ее сестра.

Ее глаза были полны лихорадочного ликования. Не отдавая себе в этом отчета, она спустилась на землю словно богиня победы.

Она подхватила сестру за талию, и вместе они спустились по лестнице.

Внизу, ожидая их, стоял Ричардз.

В тот момент кто-то открыл входную дверь ключом.

Это был Брэнтли Мэллард. Он спокойно вошел в немного грязном от путешествия костюме, держа в руках свой саквояж и зонтик.

Он находился далеко от места катастрофы, и, более того, ничего не знал о ней.

Он остановился, пораженный пронзительным криком Жозефин и быстрым движением Ричардза, пытающегося заслонить его от взгляда жены.

Однако Ричардз опоздал.

Прибывшие врачи сказали, что ее больное сердце не выдержало.... Не выдержало такой радости.

1894

Сожаления

У мадемуазель Орели было сильное, хорошо сложенное тело и румяное лицо. В ее темных волосах начинала проглядывать седина, взгляд отличался решительностью. Она разгуливала по ферме в мужской шляпе. Когда было холодно, она надевала старую синюю армейскую шинель и иногда - высокие сапоги.

Мадемуазель Орели никогда не думала о замужестве. Она никогда не была влюблена.

В двадцать лет ей сделали предложение, которое она поспешно отвергла, и в свои пятьдесят по-прежнему не жалела об этом.

Она была совершенно одинока, если не считать ее пса Понто и живущих в принадлежащих ей хижинах негров, которые работали на ее полях, а также домашних птиц, нескольких коров, пару мулов, ее ружье (из которого она стреляла по ястребам) и ее набожность.

Однажды утром мадемуазель Орели стояла на террасе и, уперев руки в бока, наблюдала за небольшой группой совсем маленьких детей, которые, как ей казалось, могли свалиться только откуда-то с неба, настолько неожиданным, непонятным и, надо сказать, неприятным было для нее их появление.

Это были дети ее ближайшей соседки Одиль, которая, на самом деле, жила не так уж и близко.

Молодая женщина со своими четырьмя детьми приехала каких-то пять минут назад.

На руках она держала малышку Элоди, таща за собой сопротивляющегося Ти-Нома. За ней неуверенными шагами топали Марселин и Марселет.

Ее лицо было красным и опухшим от слез и возбуждения.

Из-за серьезной болезни матери ее вызвали в соседний округ. Ее муж был в Техасе, который, как ей казалось, находился за миллионы миль отсюда. Вальсен с запряженной мулами повозкой уже ждал ее, чтобы отвезти на станцию.

"Никаких возражений, мадемуазель Орели! Вы должны остаться с детьми до моего возвращения. Видит Бог, я бы не побеспокоила вас, если бы у меня был другой выход! Заставьте их помогать вам по работе, мадемуазель Орели, не надо их жалеть.

Я просто с ума схожу! Дети, Леон в отъезде... а мать я, возможно, живой уже не увижу!" Последняя мысль была настолько невыносима для Одиль, что это заставило ее судорожно и торопливо распрощаться со своим безутешным выводком.

Оставленные матерью дети стояли кучкой в узкой полоске тени на крыльце длинного низкого дома. На старые белые доски падали яркие солнечные лучи. Несколько куриц копалось в траве, растущей перед ступеньками. Одна из них нахально взобралась по лестнице и тяжелой поступью торжественно и бесцельно расхаживала по галерее.

Воздух был наполнен приятным ароматом гвоздики. С цветущих хлопковых полей доносился смех работающих негров.

Мадемуазель Орели стояла, разглядывая детей. Ее неодобрительный взгляд был устремлен на Марселин, которая покачивалась под весом оставленной на ее руках пухленькой малышки Элоди.

С тем же оценивающим видом она изучала Марселет, чей беззвучный плач тонул в шумном выражении недовольства и протеста Ти-Нома.

Эти минуты наблюдения были ей необходимы, чтобы овладеть собой и разработать план действий, который не должен был идти вразрез с ее привычными обязанностями.

Первым делом, она решила накормить детей.

Если бы это было единственным обязательством мадемуазель Орели, то она могла бы с легкостью его выполнить: в ее кладовой было вдоволь всего для таких непредвиденных случаев.

Однако маленькие дети - это не маленькие поросята. Им требуется забота, о которой мадемуазель Орели вовсе не подозревала и была не готова ее оказать.

В самом деле, она очень неумело управлялась с детьми Одиль в течение первых нескольких дней.

Откуда она могла знать, что Марселет всегда заливается слезами, если с ней разговаривать громким повелительным голосом?

А это было особенностью Марселет.

Ей стало известно о страсти Ти-Нома к цветам, только когда он сорвал все самые лучшие гардении и гвоздики, по всей видимости, чтобы внимательно изучить их ботаническое строение.

"Ему мало просто сказать, мадемуазель Орели, - поучала ее Марселин. - Его нужно привязать к стулу. Мама всегда так делает, когда он плохо себя ведет. Она привязывает его к стулу."

Стул, к которому мадемуазель Орели привязала Ти-Нома оказался просторным и удобным, и мальчик не упустил возможности вздремнуть на нем в тот теплый день.

Вечером, когда она приказала детям идти в кровать так, как если бы она загоняла куриц в курятник, они остановились перед ней в полном замешательстве.

А как же маленькие белые ночные сорочки, которые были в принесенной наволочке и которые чьей-то сильной руке пришлось доставать оттуда и встряхивать до тех пор, пока они не начинали рассекать воздух, как бычий кнут?

А как же ванна с водой, которую необходимо было поставить посреди комнаты и в которой нужно было заботливо вымыть начисто все эти маленькие усталые запыленные загорелые ножки?

Ну, а когда мадемуазель Орели вдруг решила, что Ти-Ном может заснуть без истории о бабае или оборотне, или об обоих сразу, а Элоди не нужно укачивать, напевая ей колыбельную, Марселин и Марселет вовсе весело рассмеялись.

- Клянусь вам, тетушка Руби, я лучше буду управляться с дюжиной плантаций, чем с четырьмя детьми, - по секрету сказала мадемуазель Орели своей кухарке. - Это невыносимо! Ради Бога! Я не хочу больше ничего слышать о детях!

- Так и неудивительно, вы ж ничего не знаете о детях, мамзель Орели. Я вот видела вчера, как малыши играли с вашей связкой ключей. А вы, верно, и не знаете, что дети растут упрямыми, когда играют с ключами.

Это, как разрешать ребятишками смотреться в зеркало до года - очень плохая примета. Такие вещи нужно знать, если хотите растить и воспитывать детей.

Безусловно, мадемуазель Орели вовсе не претендовала, да и не стремилась претендовать, на обладание такими глубокими и обширными знаниями, какие были у тетушки Руби, которая в свое время "вырастила пятерых и похоронила шестерых".

Она была рада научиться некоторым хитростям материнства, как того требовала ситуация.

Липкие пальцы Ти-Нома заставили ее откопать белые передники, которые она не носила уже многие годы. Ей также пришлось привыкнуть к его слюнявым поцелуям, которыми он выражал свою нежную и страстную натуру.

Она достала с верхней полки шкафа свою корзинку со швейными принадлежностями, которой очень редко пользовалась раньше, и поставила ее так, чтобы она всегда была под рукой: того требовали постоянно появляющиеся дырки на штанишках и отрывающиеся пуговицы на курточках.

Ей понадобилось несколько дней, чтобы привыкнуть к смеху, плачу и болтовне, которые беспрерывным эхом разносились по всему дому.

И ни в первую, ни во вторую ночь она не чувствовала себя комфортно, засыпая рядом с прижимающимся к ней горячим пухленьким тельцем Элоди, чувствуя на своей щеке ее дыхание, легкое словно взмах птичьего крыла.

Однако на исходе второй недели мадемуазель Орели практически привыкла ко всему этому и больше не жаловалась.

Также на исходе второй недели, обратив свой взгляд на ясли, в которые насыпали корм для скота, она заметила синюю повозку Вальсена, выезжающую на поворот дороги.

Выпрямив спину, позади мулата сидела взволнованная Одиль. Когда они приблизились, по сияющему лицу молодой женщины стало понятно, что ее возвращение домой было вполне благополучным.

Однако это непредвиденное и неожиданное появление привело мадемуазель Орели в волнение, которое было сродни смятению.

Детей нужно было собрать. Где же Ти-Ном? Там, в сарае, точит свой ножик о камень.

А Марселин и Марселет? Делают и наряжают тряпичных кукол в углу галереи.

Вопросов не возникало только по поводу Элоди, спокойно сидящей на руках у мадемуазель Орели. Она закричала от радости, увидев знакомую синюю повозку, которая привезла ее маму обратно.

Волнение утихло. Дети уехали. Как тихо стало после их отъезда!

Мадемуазель Орели стояла в галерее, оглядываясь и прислушиваясь.

Повозка уже скрылась из виду. Красный закат и серо-голубые сумерки набросили пурпурную дымку на поля и дорогу, по которой она уехала.

Мадемуазель Орели больше не слышала скрипа и треска колес, но до нее по-прежнему еле слышно доносились крики и радостные голоса детей.

Она направилась в дом. Там ее ожидало немало работы: дети оставили за собой ужасный беспорядок. Однако, вопреки привычке, она не принялась сразу же за уборку.

Мадемуазель Орели села возле стола. Она медленно обвела глазами комнату, а проникающие туда вечерние тени продолжали сгущаться вокруг ее одинокой фигуры.

Ее голова бессильно упала на согнутую руку, и она заплакала.

Горько заплакала. Не бесшумно, как это часто делают женщины. Она плакала, как мужчина, со всхлипами, которые, казалось, рвут душу на части.

Она не замечала Понто, лизавшего ей руку.

1897